Корень зла - Страница 42


К оглавлению

42

— Они давно искали голов наших! Мы у них бельмом на глазу были… Мы им мешали нашей прямотою… Ходу не давали их лукавству… Будь они прокл… О Господи, Господи! Прости мне ропот мой, и ненависть, и гнев неправый! Смири во мне дух гордости и любоначалия… Дух смиренномудрия даруй рабу Твоему! Даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати… Не осуждати брата моего!

И он опустился в горячей молитве на колени перед иконой… И долго молился, и совладал с собой настолько, что мрак в душе его опять рассеялся, и помыслы о мире уступили место иному, более возвышенному настроению.

Он поднялся с молитвы и вдруг услышал стон в соседней комнате, где на лежанке спал его служка. Филарет приблизился к спящему юноше, ощупал его лоб, заботливо прикрыл его тулупом и едва успел отойти от лежанки, как юноша стал говорить во сне:

— Тятенька! Матушка! Где вы?.. Сиротой вы меня покинули!..

Филарет затрясся всем телом и отскочил от лежанки, как ужаленный, потом схватился за голову и сам для себя заговорил:

— Так, так же точно теперь и мои малютки ищут отца с матерью, так же тоскуют и жалуются на сиротство свое!.. И где они, где?! Где и жена моя, страдалица горькая, по них сокрушается? Чай, туда ее, изверги, замчали, что до меня и слух о ней не дойдет!.. И зачем о них я вспомнил! Губят они мою душу, не дают спастись мне! Как вспомню о них, так в сердце-то словно рогатиной ткнет… Господи! Милосердный! Что делать мне с горячим сердцем моим? Сжалься, смилуйся Ты надо мною, прибери их скорее в обитель Свою светлую под кров Свой, где бы им люди злые лиха никакого не чинили… Тогда я стал бы промышлять одной своей душой… Одну свою душу смирять, истязуя плоть свою!

И с жгучей болью в сердце, в страшных терзаниях нравственных, он хотел снова молиться, снова обратиться к Богу — и не смог. Его мысли путались и блуждали, в воображении его носились знакомые образы милых детей, оторванных от его сердца, молодой жены, насильно вырванной из его объятий… И опять та же буря, страшная буря поднималась в его душе, и он метался по келье из угла в угол, как зверь в клетке, он не находил себе места, он был близок к отчаянию…

«Но что это? Стучат?.. Кто-то стучится?.. В двери стучится? Нет, это так — почудилось».

И Филарет перекрестился, стараясь отогнать от себя бесовское мечтание.

Но стук в двери повторился… И чей-то голос что-то проговорил невнятно, глухо.

— Кто бы это мог быть? В такую пору, в такую вьюгу… Кто там? — окликнул Филарет, подступая к двери.

И явственно услышал, как кто-то произнес дрожащим голосом:

— Боярин! Отвори, Христа ради!

Филарет вздрогнул от этих слов и от этого голоса, который почему-то показался ему знакомым. Он рванул дверь сильной рукой и тотчас отшатнулся от порога, сам не постигая, что перед ним происходит.

Из сеней, тяжело и медленно переступая через порог, вошел в келью кто-то, закутанный в оленью шубу и до того запорошенный снегом, что его скорее можно было принять за привидение, чем за живого человека.

— Кто ты? Кто ты? С нами крестная сила! — воскликнул Филарет, осеняя себя крестным знамением.

Вошедший рухнул на колени и заговорил дрожащим, старческим голосом:

— Батюшка, боярин! Аль не признал меня, старого слугу?

— Сидорыч!..

— Он самый!

И старик обнимал ноги своего боярина и с жаром целовал его колени, полы одежды…

Филарет поднял его с пола и крепко обнял, и несколько мгновений ни тот, ни другой не могли произнести ни слова от волнения.

— Как ты сюда попал?.. Не видели ль тебя? Ведь если узнают, тебя замучат, затомят в тюрьме…

— Что мне тюрьма! Пускай сажают, коли любо… Мне нужно весточку-то, весточку тебе, боярин, передать… Все живы! И боярыня твоя, и боярчонок, и боярышня… Живехоньки!

Филарет не выдержал, он опустился на лавку, трепеща всем телом, грудь его высоко вздымалась, он хотел говорить, спросить, узнать, но язык ему не повиновался.

— Сам видел всех! — продолжал старик, широко и радостно улыбаясь. — Сам у них и на Белоозере побывал, и сестриц твоих видел, и детки там твои, и зять — бедненько и тесненько живут, а мирно, хорошо таково. Михайло-то Федорович уж во какой вырос, а Татьяна Михайловна на эстолько повыше. Все тебе поклоны шлют… А от боярыни тебе вот и гостинец я привез… Погоди-ко… Ох, руки-то окоченели… Не владаю перстами, почитай!..

И он полез за пазуху, и долго-долго рылся, и вытащил оттуда наконец какой-то сверток. Подавая его боярину, сказал:

— Как я с Белоозера пришел к ней в Заонежье, в Егорьевский погост Толвуйской волости (ведь во куда сослали!..), да как сказал, мол, что еду к тебе и с весточкой о детках и об ней… Боярыня-то и вынесла мне это и говорит: «Скажи моему соколику ясному, что это я ему, здесь живя, рубашку сшила и, вспоминаючи о нем, над той рубашкой все слезы выплакала! Пусть и он над ней поплачет, меня вспомянет!»

Как он это сказал, как развернул перед своим боярином эту простую холщовую рубаху, шитую по вороту и рукавам простым крестьянским швом, Филарет выхватил рубаху из рук Сидорыча, прижал ее к груди, стал целовать и заплакал… И плакал над нею, как ребенок, плакал теми чудными, сладкими, разрешающими слезами радости и счастья, которые так редко посылаются нам Богом.

А Сидорыч стоял перед ним и налюбоваться не мог на него, и ему казалось, что он переживает счастливейшую минуту жизни.

Но в дверь раздался условный стук, извещавший, что пора расстаться.

— Ну, прощай, батюшка боярин! Благодарение Богу, привел с тобой еще свидеться!

И он, отступая на шаг, в землю поклонился Филарету.

42