И он снял свою высокую боярскую шапку и приложился ко кресту, который подал ему сам патриарх.
Народ в глубочайшем молчании прослушал всю речь Шуйского, прослушал с напряженным, но безучастным вниманием. Шуйского знали, помнили его суровый и пристрастный розыск в Угличе и плохо верили его клятвам. Когда патриарх с духовенством и боярами сошли с Лобного места и направились торжественным шествием обратно к Фроловским воротам Кремля, народ стал расходиться с площади в разные стороны, и в отдельных толпах судили на разные лады о том, что слышали с Лобного места.
— Обманщик да вор, так чего ж они переполошились! Лихое дело не всхоже, нечего было и тревогу подымать. А тут церковной анафеме предали… Был бы простой вор, проклинать бы не стали!
— Да и кто их знает! — говорили в другой группе. — Этот клянется, божится, что он царевича Дмитрия в гроб клал, а другой говорит, будто он и убит не был…
— Как же не убит! Весь город видел!
— То-то вот и оно! Весь город видел, а заместо царевича будто другой убит… А царевича-то мать будто укрыла…
— О-ох, грехи! Грехи тяжкие! — покачивая головой, говорил старик. — Идут на нас беды великие! Надвигается гроза грозная!
— А коли он, дедушка, точно царевич Дмитрий, коли он точно законный государь? — допытывался у старика его внук, парнишка лет двенадцати.
— Нишкни ты, постреленок, что выдумал! Упекут ужо тебя и с законным туда, куда ворон костей не заносил!
— Пусть себе Гришку Отрепьева проклинают! — говорили между собой, сворачивая с площади на Ильинку, двое каких-то посадских. — Царевичу от этого лиха не станется.
Надо писать ему, чтобы присылал сюда скорее своих людей, да грамот побольше о нем разбрасывать в народ. Мудрено им будет против прироженного-то государя идти. Бог не попустит!
Темно и тихо в царской опочивальне. Чуть теплятся лампады у икон, блистающих в углу в богатых киотах. В соседней комнате из-за полуоткрытой двери слышно мерное дыхание и легкий храп царских спальников. Сам царь Борис лежит на своем широком резном и раззолоченном ложе, на мягких перинах и пуховых изголовьях, но сон не смыкает его очей, не успокаивает его от тревог, не проливает елея на его сердечные раны. Он тревожно ворочается с боку на бок, пытается уснуть и убеждается в том, что заснуть не может, потому что не может отогнать от себя одной и той же неотвязной мысли, которая уже давно, уж целый год грызет его и мучит и не дает ему покоя.
«Кто он?.. Кто он?.. Откуда вышел?.. Кем научен?.. Кем выставлен супротив меня? — вот что постоянно шевелится в душе царя Бориса, вот что ему мешает жить, мешает думать, вот что подрывает его здоровье, подкашивает его силы. — Кто он? Обманщик, самозванец?.. Чего он ищет? На что надеется? Как дерзает мыслить, что может бороться со мной? Он с горстью сволочи к рубежу идет, а я ему навстречу шлю восемьдесят тысяч войска! Я — царь на Москве, а он — презренный раб, холоп боярский, расстригаинок!..»
И на минуту сознание своей мощи и силы, сознание ничтожества врага успокаивает Бориса, но червь сомнения гложет и гложет его и наводит постепенно на новые черные думы.
«Я — царь, да нет кругом меня ни одного-то верного слуги! Да, я ни на кого положиться не могу… Некому довериться… Я выслал войско к рубежу и трепещу теперь за воевод, как бы они не изменили. А у него, у вора, у обманщика-расстриги, и горсть людей, да верных, да надежных! Ох, если бы мне выискать да верного слугу, который бы не выдал… А у того все слуги верны, все преданы! Два раза я подсылал к нему убийц, и убийц надежных… Ни разу не удалось им и близко подойти! Вот как его хранят… А я, куда ни оглянусь, везде только и вижу предательство, измену, подкуп, корысть. Ах, если бы я мог, как царь Иван, всех их да под один обух! Да окружить себя опричниной, да отыскать такую собачку верную, как тестюшка-то мой, Малюта!..»
И мрачные думы, как черные вороны, вьются все чаще и чаще, все больше и больше над смутной и темной душой Бориса, и он ни в чем не видит себе ни опоры, ни утешения.
«Ну вот и прокляли его! Всенародно прокляли, а что в том проку? Народ волнуется везде, а завтра перейди он рубеж, да кликни клич, да назовись царем законным… Все мои труды пропали! Да и кого мы прокляли, какого-то Отрепьева? А точно ли он Гришка Отрепьев, кому то ведомо? Что, если точно… Дмитрий спасся от ножа? Что тогда?..»
И Борис мечется по постели, и напрасно пытается уснуть, забыться хоть на мгновенье… И злобно прислушивается он к ровному дыханию и мирному храпу своих спальников в соседней комнате.
…Измученный бессонницей, бледный, изнемогающий под тяжестью все той же неотвязной думы, все тех же опасений за будущее, царь Борис поднялся с постели полубольной, слабый, раздраженный и с трудом влачил на себе тяжкие обязанности своего царственного сана. Он почти не слушал тех докладов, которые по утрам принимал от ближних бояр в комнате, он почти не молился, присутствуя у заутрени и обедни в Благовещенском соборе, он не принял своих приказчиков и дворецких, которые приехали в Москву с отчетом из разных царских сел и подмосковных усадеб. Только с доктором-немцем он долго говорил и совещался у себя в опочивальне. За обедом царь Борис едва коснулся двух-трех блюд из тех тридцати, которые были поданы ему на стол, и беспрестанно требовал от кравчего холодных заморских вин, и пил их много, жадно, стараясь утолить какую-то невыносимую жажду, которая его снедала.
Под конец стола Борис почувствовал дремоту и только хотел направиться в опочивальню, как ему пришли сказать, что окольничий Семен Никитич Годунов вернулся в Москву и просит дозволения явиться немедленно. Царь приказал его позвать и заперся с ним в комнате.